– Ну ладно, не хнычь, – продолжал Робер. – Ты же имеешь лучшее, что у меня есть. Живи ты у нас в отеле, я бы реже мог оставаться наедине с тобой и приходилось бы нам действовать с оглядкой.
Нет, положительно, его светлость Робер только о себе и думает и смеет еще говорить о своих встречах с Беатрисой, как о королевских дарах, которыми, видите ли, благоволит ее удостаивать!
– Ну, раз самое лучшее принадлежит мне, чего же тогда ты медлишь, – растягивая по своему обыкновению слова, проговорила Беатриса. – Постель готова.
И она указала на открытую дверь опочивальни.
– Нет, милочка, уволь; мне нужно сейчас снова заглянуть во дворец и повидать короля с глазу на глаз, чтобы успеть обезвредить герцогиню Бургундскую.
– Ах да, я и забыла, герцогиню Бургундскую... – повторила Беатриса, понимающе кивнув. – Стало быть, мне придется ждать до завтра?
– Увы! Завтра мне придется ехать в Конш и Бомон.
– И надолго?
– Да как сказать. Недели на две.
– Значит, к Новому году не вернешься? – осведомилась Беатриса.
– Нет, прелестная моя кошечка, не вернусь, но все равно подарю тебе премиленькую брошку, усыпанную рубинами, с таким украшением ты будешь еще прекраснее.
– Не сомневаюсь, что все мои слуга и впрямь будут ослеплены твоим подарком, коль скоро это единственные особы мужского пола, каких я теперь вижу...
Тут бы Роберу и насторожиться. Роковые для него наступили дни. На заседании суда 14 декабря предъявленные Робером документы были единодушно и столь решительно опротестованы герцогом и герцогиней Бургундскими, что Филипп VI, нахмурив брови, с тревогой взглянул на своего зятя, скривив на сторону свои мясистый нос. Вот в таких обстоятельствах следовало бы быть более внимательным, не оскорблять, особенно в этот день, такую женщину, как Беатриса, не оставлять ее в одиночестве на целых две недели с несытым сердцем и телом. Робер поднялся.
– Дивион тоже отправится с твоей свитой?
– Ну конечно, так решила моя супруга.
Волна ненависти прихлынула к прекрасной груди Беатрисы, и от опущенных ресниц легли на щеки два темных полукружья.
– Что ж, мессир мой Робер, буду ждать тебя, как любящая и верная служанка, – проговорила она и подняла к гиганту просиявшее улыбкой лицо.
Робер машинально чмокнул ее в щеку. Потом положил ей на талию свою тяжелую лапищу, слегка притиснул к себе и с равнодушной миной хлопнул легонько по крупу. Нет, решительно, он больше не желал ее; для Беатрисы это было намгоршим оскорблением.
Глава V
Конш
В этом году зима выдалась сравнительно мягкая.
Еще не рассветало, когда Лорме ле Долуа проскальзывал в спальню Робера и с силой тряс его подушку. Робер зевал с каким-то даже рычанием, как лев в клетке, наспех ополаскивал лицо из тазика, который держал перед ним Жилле де Нель, быстро натягивал охотничий костюм на меху, кожаный снаружи, – единственное одеяние, что так приятно было носить. Потом шел в свою часовню слушать мессу, песнопения отменялись, потому что капеллану приказано было не тянуть с богослужением. Чтение Евангелия и обряд причастия занимали всего несколько минут. Если капеллан пытался затянуть церемонию, Робер нетерпеливо топал ногой; еще не успевали убрать дароносицу, как он уже выходил из часовни.
Затем он проглатывал чашку горячего бульона, съедал два крылышка каплуна или здоровенный кус жирной свинины, запивая все это добрым белым винцом из Мерсо, которое сразу разогревает нутро человека, течет, как расплавленное золото, в глотку и пробуждает к жизни уснувшие за ночь чувства. Завтракал он, не присаживаясь к столу, а стоя. Ох, если бы Бургундия производила только свои вина и не производила бы заодно и своих герцогов! «Ешь поутру, будешь здоров к вечеру», – твердил Робер, дожевывая на ходу кусок свинины. И вот он уже в седле, с ножом у пояса, с охотничьим рогом через плечо, натянув на уши шапку волчьего меха.
Свора гончих, которых с трудом удерживал на месте хлыст доезжачего, заливалась оголтелым лаем; ржали кони, поджимая круп, ибо утренний морозец покалывал иголочками. На верхушке донжона билось знамя, свидетельствовавшее о том, что сеньор находится в замке. Опускался подъемный мост, и с превеликим гамом все – собаки, кони, слуги, ловчие – обрушивались на мирный городок, скатывались к луже, стоявшей в самой его середине, и устремлялись в поля вслед за гигантом бароном.
Зимними утрами над лугами Уша пластается белый реденький туман, несущий запахи сосновой коры и дымка. Нет, решительно Робер Артуа обожал свой Конш! Пусть Конш не какой-нибудь роскошный замок, он, конечно, невелик, зато мил сердцу и к тому же со всех сторон окружен лесами.
Когда кавалькада добиралась до назначенного места, где поджидали высланные на разведку охотники, докладывавшие синьору об обнаруженных ими следах зверя и птицы, уже пробивалось неяркое зимнее солнце, выпивавшее остатки тумана. Двигались, то и дело сверяясь с заломленными ветками, которыми стремянные отмечали место, где залег зверь.
Леса, подступающие к самому Коншу, что называется, кишели оленями и кабанами. На прекрасно натасканных собак можно было полагаться смело. Если не дать кабану сделать передышку, чтобы помочиться, то можно взять его уже через час, не больше. Зато великолепные красавцы олени сдавались не столь быстро и умели помучить своих преследователей, мчась по длинным вырубкам, где из-под лошадиных копыт фонтаном взлетала земля, гончие исходили в лае, а царственный зверь, напрягшись всем телом, задыхаясь, вывалив язык, закинув на спину тяжелые свои рога, с размаху бросался в пруд или болото.
Граф Робер охотился не меньше четырех раз на неделе. Здешняя охота отнюдь не походила на королевские охотничьи забавы, когда две сотни сеньоров сбиваются в кучу, где ничего не разглядишь толком и где от страха отстать от кавалькады гоняются не так за дичью, как за королем. А здесь Робер воистину наслаждался в обществе доезжачих, соседей-вассалов, гордившихся честью участвовать в охоте сеньора, и двоих своих сынков – отец исподволь приучал их к псовой охоте, все тонкости которой обязан знать каждый благородный рыцарь. Робер не мог нарадоваться на сыновей, которые в свои десять и девять лет росли и крепли прямо на глазах; он сам следил за их успехами и за тем, как упражняются они в нанесении ударов копьем по чучелу, как ловко им орудуют. Повезло этим мальчуганам, ничего не скажешь! Сам-то Робер лишился отца слишком рано...
Он самолично приканчивал загнанного зверя – добивал большим охотничьим ножом оленя или копьем – кабана. Сноровку он в этом деле выказывал немалую и с наслаждением чувствовал, как верно нацеленная сталь входит в живую, нежную плоть. И от затравленного оленя, и от вспотевшего ловчего валил пар; но животное, сраженное метким ударом, валилось на землю, а человек как ни в чем не бывало оставался стоять на месте.
На обратном пути, когда охотники наперебой обсуждали все перипетии ловитвы, в деревушках высыпали из хижин вилланы, все в лохмотьях, с обмотанными тряпками ногами, и бросались облобызать сеньорову шпору с восторженно-пугливым видом – добрый старинный обычай, увы, уже забытый в городах!
Завидев еще издали хозяина, в замке трубили сбор к обеду. В огромной зале, обтянутой гобеленами с гербами Франции, Артуа, Валуа и Константинополя – ибо мадам Бомон происходила по материнской линии от Куртенэ, – Робер садился за стол и в течение трех часов жадно пожирал все подряд, не забывая при этом задирать и поддразнивать сотрапезников; приказывал позвать старшего повара и, когда тот являлся с деревянной поварешкой, прицепленной к поясу, хвалил его за маринованный кабаний окорок, что так и таял во рту, а то обещал вздернуть нерадивого, потому что горячий перцовый соус, который подавали к оленю, зажаренному целиком на вертеле, получился недостаточно острым.
После чего он ложился ненадолго отдохнуть и вновь спускался в большую залу, где принимал своих прево и сборщиков налогов, проверял счета, давал распоряжения по своим ленным владениям, вершил суд и расправу. Особенно же любил он творить суд, подмечать, как в глазах жалобщиков разгорается огонь ненависти или корысти, вникать в их плутни, лукавство, хитрости, ложь, – другими словами, видеть, в сущности, самого себя, только, конечно, в сильно уменьшенном виде, в каком действовала вся эта мелюзга.